Взгляд из Петербурга
- Подробности
-
Автор: Валерий Ачкасов
ОСОБЕННОСТИ ЭВОЛЮЦИИ РОССИЙСКОЙ
ГОСУДАРСТВЕННОСТИ, ИЛИ ПОЧЕМУ В РОССИИ НЕТ НАЦИИ-СОГРАЖДАНСТВА?
Статья представляет собой попытку развернутого ответа на широко обсуждаемый в российской научной литературе вопрос: «Какие исторические, политические и социокультурные причины препятствуют формированию нации-согражданства в современной России?»
Исследователи выделяют различные, идеально-типические модели перехода от этнокультурного многообразия к политическому (национальному) сообществу. Так, У. Альтерматт вычленяет четыре такие модели: 1) многонациональная империя (от Римской империи до Габсбургской монархии), где основой совместной жизни народов и религиозных групп было политико-правовое регулирование; 2) бинациональные или тринациональные государства (Швейцария, Бельгия, Кипр, Ливан), где различные народы договариваются относительно правил совместной жизни; 3) классическое национальное государство западного типа (Франция), в котором доминантный народ управляет общественной жизнью; национальное государство признает право на инобытие не групп, а индивидов, поскольку культурные различия рассматриваются как личное, а не коллективное дело; 4) иммиграционное общество (США), которое национализирует только политические права граждан и признает культурную множественность (Альтерматт, 2000, с. 19).
Невозможно подвести под выделенные идеально чистые типы политической общности все конкретно-исторические примеры. Действительно, в других, неевропейских, регионах мира, например на Востоке, всесильное государство было не результатом какого-либо «общественного договора» между людьми, а «творением божественного абсолюта», которое управляется его «наместником на земле», поэтому человек должен находиться в неизменном подчинении у государства. Государство (в лице персонифицирующего его правителя) воспринимается как носитель политической, экономической и духовной власти одновременно. В рамках восточного государства частная собственность, которая на Западе служит необходимой предпосылкой гражданских прав и свобод человека, является вторичным элементом, подчиненным и жестко контролируемым со стороны государственной власти. Даже марксистский социализм на Востоке стал одной из слегка смягченных модификаций восточного деспотического государства. Так, в Китае, где государство в течение многих веков выступало в роли регулятора социальных отношений, главного страхователя от стихийных бедствий, организатора общественных работ, содержало огромную армию, необходимую для внешней обороны, строило и содержало пути сообщения, связывающие разобщенные части страны в единое целое, и где оно всегда безраздельно господствовало над всеми другими социальными институтами, понятие «государство» прошло иную эволюцию и имело несколько иной смысл, нашедший выражение в категории «китайская деспотия» и понятии «небесный мандат» на власть: если неограниченный правитель систематически нарушает свой долг, попирая гармонию и не оправдывая доверия подданных, то удача перестает ему сопутствовать.
Это касается и России, политические институты и традиции которой формировались под противоречивым влиянием как Запада, так и Востока, что отразилось в этимологии ключевых политических понятий. Так, в русском языке понятие «государство», в отличие от европейских языков, производно от слов «господарство», «господство», «господа», «государь», т. е. хозяин, владелец «русской земли», связано с темой «обладания». «Происходя от глагола “государить”, иначе говоря, хозяйствовать, государение означало принципиально иную парадигму властных отношений, на одной стороне которых стоит полный хозяин, на другой — полный холоп» (см.: Щербинин, 1994, с. 82).
В свою очередь, слово «власть» заимствовано из церковнославянского языка и происходит от слова «волость», имевшего значение «область, территория, государство, власть». Иными словами, в русском языке наблюдается связь слов «властвовать» и «владеть». В западноевропейских языках — иная концептуализация понятия. Английское слово power, французское pouvoir происходят от латинского potere, означающего быть способным сделать что-либо (см.: Гаврилова, 2004, с. 160).
Использование для наименования нашей страны слов «родина», «отечество», «государство» выявляет, по мнению лингвистов, преемственность форм политического устройства русского общества. «Слово “родина” связано с родом, отечество — с отчеством, государство по смыслу корня — с государской, т. е. с господской, властью, — пишет В. В. Колесов. — Приведенные слова обозначают политическую властную организацию общества на разных этапах его развития. Смена слов-терминов отражает исторически изменявшееся представление народа о государственном единстве и государственной власти. При родовом строе это была родина, в средние века, при господстве патриархальной власти, — отечество, а после XVI в., уже в связи с развитием зрелых феодальных отношений господства и подчинения, — государство» (Колесов, 1999, с. 168–169).
Многие западные исследователи отмечают особый характер Российского государства и его исторической эволюции. Так, Р. Пайпс пишет: «Россия принадлежит par exellence к той категории государств, которые... обычно определяют как “вотчинные” (patrimonial). В таких государствах политическая власть мыслится и отправляется как продолжение права собственности, и властитель (властители) является одновременно сувереном государства и его собственником». Р. Пайпс считает, что самобытность правового развития России, такая его черта, как правовой нигилизм, обусловливались неразвитостью основных институтов феодализма, а «хроническое российское беззаконие, особенно в отношениях между стоящими у власти и их подчиненными, проистекает из-за отсутствия какой-либо договорной традиции, вроде той, что была заложена в Западной Европе вассалитетом» (Пайпс, 1993, с. 75).
Российский ученый-медиевист А. Я. Гуревич отмечает по этому поводу: «Распространена точка зрения, что отношения между сеньором и вассалом (в Европе. — А. В.) строятся на договоре. Однако такое понимание социальных связей средневековья отчасти их модернизирует, уподобляя феодальные отношения буржуазному контракту. На самом деле в основе отношения верности и покровительства лежала идея подчинения закону, обычаю и правителя и управляемых (курсив наш. — А. В.): верность обеих сторон была их верностью праву. Собственно, они присягали на верность не только друг другу, но и тому высшему принципу, которому были подчинены» (Гуревич, 1972, с. 154). Вот этой-то взаимности прав и обязанностей носителя власти и подвластного никогда не было в России.
По мнению ряда исследователей-филологов (В. В. Колесов, Н. В. Печерская, Ю. С. Степанов), в русской культуре закон мыслится, прежде всего, как предел, за которым лежит какая-то иная сфера жизни или духа; следовательно, закон — не норма права, которой подчинено все лежащее в регламентируемой ею сфере жизни, а лишь некая граница внутри сферы более широкой.
Согласно представлениям М. Вебера, основным отличительным признаком патримониализма служит наличие в распоряжении господина особого аппарата управления, которого нет в патриархальных властных структурах. Если патриархальное господство всегда следует традиции, то при патримониализме опора на управленческий аппарат и военные формирования, выступающие орудием личной власти господина, позволяет последнему, в некоторых случаях, игнорировать предписания традиции. «По описанию иностранцев, — отмечает В. О. Ключевский, — этот (Московский. — В. А.) государь стоит неизмеримо высоко над всеми подданными и властью своею над ними превосходит всех монархов на свете. Эта власть одинаково простирается как на духовных, так и на светских людей; ни от кого не завися, никому не отдавая отчета в действиях, свободно располагает государь имуществом и жизнью своих подданных. Боярин и последний крестьянин равны перед ним, одинаково безответны перед его волей. Такому назначению верховной власти соответствует высокое понятие о ней самих подданных» (Ключевский, 1991, с. 54).
Как отмечал известный французский правовед Ориу, исторической закономерностью, общей «для всех нормально возникших и развивавшихся государств» (Запада. — В. А.), было то, что «они переходили от аристократии к демократии. Политическая свобода, существующая в этих государствах, принимает две формы, сначала аристократическую, затем демократическую» (цит. по: Леонтович, 1995, с. 6). В России, воспринявшей традицию патримониализма от Византии, все подчиненное господству население разделяется на две основные группы: лично зависимых слуг правителя, из числа которых и формируется административный аппарат, и политических подданных, которые не являются лично зависимыми, но несут разного рода повинности («тягло»). При этом, как отмечал М. Вебер, экономическая эксплуатация подданных, как правило, осуществляется «литургическими» методами, предполагающими коллективную ответственность определенных групп населения за отправление их членами государственных повинностей (Weber, 1976, S. 621–623).
Можно сказать, что крепостничество в России выступало в трех формах: государственной, корпоративной и частной. Все общество, все сословия были закрепощены, люди были собственностью государства, общины или помещика. Если в Европе гражданское общество рождалось из средневековых сословий и корпоративных объединений, то в России таких основ для него не было. Как писал в начале ХХ в. российский историк права В. Латкин, «в то время как на Западе все общество распалось на сословные группы и на отдельные корпорации, у нас население по-прежнему оставалось не разделенным ни на какие группы и на отдельные корпорации, у нас население по-прежнему оставалось не разделенным ни на какие рубрики с особыми правами и обязанностями, и хотя члены общества отличались друг от друга по роду занятий и служб, но подобное, чисто фактическое, различие не имело никакого значения в смысле деления общества на высший, средний и низший классы, на свободных и несвободных и т. п. Никаких корпораций древнерусская жизнь также не знала» (Латкин, 1885, с. 403). Подданные Московского царя, равные в бесправии, «стремились не к защите своих прав, которых у них не было, а к получению обязанностей, за несение которых полагалось государево жалование» (Л. Н. Гумилев).
Управляя обществом (а порой помыкая им), в отношениях с первым лицом государства российский политический класс, в отличие от европейской аристократии, сам был бесправным орудием. Еще в начале XVIII в. дворяне в своих отношениях с государством обнаруживали все признаки крепостных. Так, по указу Петра I от 1720 г. за уклонение от службы дворянину грозили кнут, вечная каторга и вырывание ноздрей. Податные жители городов – «посадские» были прикреплены к городу, к посадской общине. Самовольное переселение и переход в другие состояния считались преступлением. Крестьянство всех разрядов было прикреплено к землевладельцам — помещикам, Церкви, казне, царю (см.: Миронов, 1999, с. 362–367). В начале XIX в. М. Сперанский, автор известного проекта реформирования российской государственной власти, писал, что в России есть «рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношениях со вторыми» (Сперанский, 1961). Поэтому идея автономии личности, прав человека актуальной здесь стать просто не могла.
В то же время ст. I кодифицированного тем же М. Сперанским Свода законов государства Российского гласила: «Царь Всея Руси есть самодержавный и неограниченный монарх; подчиняться его высшей власти не только из страха, но и по велению совести приказывает сам Господь». Именно в этой неограниченности царской власти и полной зависимости служилого класса от государства состояло главное отличие российского самодержавия от европейского абсолютизма. Власть европейских абсолютных монархов имела институциональные и правовые ограничения. «Хотя король и считался абсолютно суверенным государем, он не мог без крайней необходимости нарушать веками складывающуюся систему привилегий, обычаев и свобод», будучи верховным законодателем, «он в то же время, согласно неписанной конституции, должен был уважать основные законы королевства (прежде всего, правила престолонаследия», — отмечает Е. М. Кожокин (1989, с. 5–6). Таким образом, западноевропейский абсолютизм являлся таковым только в сравнении с предшествовавшими ему феодальными и следовавшими за ним конституционными монархиями. Кроме того, следует вспомнить, что не все европейские государства стали абсолютными монархиями. «В Италии свое независимое республиканское устройство все еще сохраняла Венеция; того же устройства придерживались швейцарские кантоны, объединенные в сложную Гельветическую конфедерацию. В Польше, которая была в то время более чем когда-либо аристократической республикой… Швеция колебалась между парламентской и абсолютной монархией, а в Соединенных Провинциях квазимонархия дома Нассау была сильно ограничена Генеральными Штатами и особенно Штатами богатой и урбанизированной провинции Голландия» (см.: Кёнигсбергер, 2006, с. 185).
На исходе средневековья и в раннее Новое время в ряде государств Европы, и чем дальше, тем больше, власть монарха ограничивала аристократия, зачастую используя для этого существующие сословно-представительные институты и отождествляя себя с политической нацией. В Российской империи практически до конца ее существования «власть царя покоилась, с одной стороны, на прочной солидарности его интересов с интересами отдельных обладателей чинов, которые осуществляли управление и командовали армией, основанной на принудительном наборе, а с другой стороны, на полном отсутствии сословной солидарности интересов в среде самого дворянства. Как и китайские чиновники, дворяне видели друг в друге соперников в борьбе за чины и государевы милости. Поэтому дворянство было расколото и совершенно бессильно в отношениях с государем; реорганизация местного управления отчасти создала новую ситуацию, но все же дворянство лишь в редких случаях и всегда безуспешно пыталось оказать совместное сопротивление, несмотря на то, что оно получило от Екатерины II право собраний и коллективных петиций. Это полное отсутствие сословной солидарности дворянства в результате соперничества за милости при дворе являлось не просто следствием порядков, установленных Петром I, но было подготовлено прежней системой местничества, которая определяла социальное положение знати с момента образования Московского патримониального государства» (см.: Weber, 1976, S. 621–623). Периодические боярско-аристократические бунты против монаршей самодержавной власти были восстаниями крепостных.
Другим важным источником свободы на Западе исследователи считают независимость Папы от носителей светской власти, поскольку «на ней основывалась автономия духовных лиц от государства и внутри государства возникала некая автономная от него сфера». В нашем отечестве унаследованная от Византии модель взаимоотношений государства и Церкви по типу «симфонии» не предполагала никакого ограничения или разделения власти. Как пишут сегодня западные авторы, «в политическом отношении восточная часть Европы представляла собой переходную зону между западной традицией разделения властей и восточной традицией ее концентрации» (Berglund, Ekman, Aarebot, 2004, p. 14). В. Леонтович отмечал в этой связи, что «за представителями церковной власти никогда не признавалось положение суверенных властителей, а феодализма (в западном его варианте. — В. А.) в России не было» (Леонтович, 1995, с. 6). Не случайно «общим местом» в западных исследованиях уже достаточно давно стали суждения о том, что фундаментальной и неизменной основой российской государственной теории и практики вплоть до Февральской революции 1917 г. служила смесь «из монгольского деспотизма, византийского цезаропапизма и западного абсолютизма» (см.: Kuss, 1998, p. 591).
На массовом уровне в предсталении народа «идея государства сливалась с лицом государя, как в частном общежитии домохозяин юридически сливается со своим домом», — писал, в частности, Н. Алексеев — русский правовед, евразиец (Алексеев, 1992, с. 112). Русский человек живет не по праву, а по понятиям совести (личное) и чести (общественное). Русский человек предпочитает, чтобы его судили не по закону, а по правде (правый — значит справедливый). Власть, не обеспечившая «правду», «не следующая принятым в обществе нормам и правилам, теряет всякий кредит доверия и становится морально оправданным объектом обмана и саботажа. Даже “злая” власть, но власть, честно выполняющая взятые на себя обязательства, придерживающаяся правил и не позволяющая их нарушать другим, предпочтительнее для русского народного сознания по сравнению с нечестной (действующей не по правде. — В. А.) или безвольной властью» (см.: Черников, 2001, с. 206). Пока дело обстояло таким образом, российскому государю, говоря словами И. Пересветова, «не мочно быть без грозы», а русский народ постоянно поддавался искушению сменить не обеспечивающего порядок и правду царя на настоящего сурового, но справедливого «хозяина земли Русской». Не отсюда ли истоки русского самозванничества? При этом, как подчеркивал еще Д. С. Мережковский, «из русской истории мы знаем, как трудно иногда отличить самодержца от самозванца»…
Российская государственная власть и, соответственно, представления о ней постепенно перестают быть патримониальными лишь в ходе пореформенной эволюции российского общества конца XIX в., однако и к 1914 г. власть еще далеко не окончательно потеряла свое вотчинное измерение. Ибо в крестьянской стране не был закончен «процесс распространения на крестьян гражданского строя», поскольку, как отмечал В. Леонтович, «не был превзойден старомосковский принцип верховной собственности на землю». Этот процесс не завершился даже к 1917 г., а затем на новом витке истории превращенную форму патримониального господства воссоздали большевики. «Эта модель властной симфонии выжила и в советские времена. И не просто выжила, а стала ее химически чистой версией. Николай Байбаков, занимавший высокие посты в различных составах советского правительства на протяжении сорока лет, вспоминал, что номенклатурная колода “тасовалась так же, как некогда помещик помыкал своими крепостными”. И только социально-экономические и политические реформы 1990-х годов сломали эту традицию: управленческий слой действительно обрел статус элиты. Впервые после Киевской Руси управленческий слой перестал быть холопом верховной власти» (см.: Гаман-Голутвина, 2007, с. 12).
По мнению А. И. Щербинина, «со времени Московского царства вся последующая история государства Российского протекала в русле количественных изменений: через полицейское государство, созданное Петром I, эпоху тоталитарного управления и до наших дней… Итак, в отличие от европейских государств, российское охраняло не только порядок, а посредством этого власть, но «свою» власть, власть как безраздельную собственность на общество и личность, достигнув апогея в советской тоталитарной системе» (Щербинин, 1994). Строительство национального государства в России и сегодня не завершено, поскольку «процесс State building здесь предшествовал процессу Nation building и во многих отношениях как бы заморозил его», — отмечает немецкий исследователь Г. Зимон (Simon, 1995, S. 478).
На протяжении столетий усилия, затрачиваемые на решение задач защиты, контроля и управления огромными и разнородными территориями, сбор налогов и содержание армии для нужд империи, требовали подчинения всего населения, и прежде всего русских, интересам строительства государства. Динамика территориального расширения в процессе создания Российской империи была беспрецедентной. Только в период между серединой XVI в. и концом XVII в. Москва в среднем ежегодно (150 лет подряд!) приобретала земли, равные площади современных Нидерландов. К началу XVII в. Московское государство равнялось по площади всей остальной Европе, а присоединенная в первой половине XVII в. Сибирь по масштабу вдвое превышала площадь Европы. К середине XVII в. Российское государство стало самым большим государством в мире, а к середине XVIII в. территория России, по сравнению с Великим Московским княжеством начала правления Ивана III, увеличилась более чем в 50 раз, составив шестую часть обитаемой суши. Но на этом имперская экспансия не закончилась. «Подобные темпы и параметры имперского строительства в России и определили востребованность модели формирования ее властного класса по принципу наделения временными, на условиях несения службы государству, привилегиями» (см.: Гаман-Голутвина, 2007, с. 13). В результате, как писал В. Ключевский, «государство пухло, народ хирел».
Характерно, что в русской политико-философской мысли зачастую государство поднималось на ступень высшей моральной ценности, к которой апеллировали как властвующие, так и осмысливающие политическую реальность подвластные. От государства не только ждали каких-либо действий, определяющих политическое будущее страны, существовало устойчивое согласие по поводу того, что именно государство и обязано действовать. Реформы в России осуществлялись в социокультурной среде, для которой свойственна «государственно-центричная матрица» развития, отмечает, в частности, Е. Н. Мощелков (1996). При этом направленность этого действия, его мотивы и конечные цели могли интерпретироваться прямо противоположным образом.
Совершенно в духе аристотелевской традиции природа государства выводилась из «общественной» («общежительной») природы человека. Государство многим русским мыслителям виделось как высшая из доселе существовавших форм человеческого общения. Причиной, побуждавшей людей к политическому объединению, полагалась не греховность и слабость человеческой натуры (как в европейских теориях государства), а естественное стремление к общению (см.: Карамзин, 1908; Тихомиров, 1992; Ильин, 1938; Алексеев, 1931; Устрялов, 1931, и др.).
Следует подчеркнуть, что российская «официальная государственная концепция не основывалась на каком-либо национальном принципе. Население классифицировалось не по национальностям, а прежде всего по вероисповеданиям. В число русских всегда включались украинцы и белорусы, а иногда и другие православные. Большинство нехристианского населения включалось в категорию так называемых инородцев, лишь частично живших по общероссийским законам и подвергавшихся ограничениям в правах и обязанностях» (см.: Алпатов, 1997, с. 27). «Слово “русский” определяет, по сути, не этническую, а государственную принадлежность», поскольку «гражданством империи национальность снимается» (см.: Лурье, 1995, с. 148). Показательно в этой связи то, что в опросных листах Первой всеобщей переписи населения Российской империи 1897 г. вопрос о национальности отсутствовал (он появляется только в переписях советского периода). Космополитической была и политическая элита Российской империи. «То, что объединяло дворянство России с XVIII в., было никак не русский язык или русская культура и не православная вера, а знатное происхождение, служение государю и образ жизни, формировавшийся в соответствии с воспитанием и обучением в западном духе», — пишет А. Каппелер (1997, с. 120).
В имперской России значительную роль в формулирование концепции «официального национализма» и в модернизацию догмата официальной идеологии — принципа «народности» сыграл М. Н. Катков — ключевая фигура в истории русского национализма XIX в. (характерно, что побудительным мотивом для окончательного перехода с либеральных на националистические позиции для него стало польское национальное восстание 1863 г.).
В формуле графа С. Уварова «православие» и «самодержавие» явно доминировали над не вполне определенным по содержанию понятием «народность». Катков же его конкретизирует и тем самым усиливает его роль в триаде. «Народность» трактуется им не только как исторически сложившееся соответствие самодержавия обычаям и традициям русского народа, но и как прямая и открытая поддержка обществом верховной власти, признание органичности интересов власти и народа. Подлинный национализм создает такое единство, при котором «власть и народ, правительство и общество, свобода и порядок» соединяются в нерушимый организм, по силе превосходящий «самое громадное развитие военной мощи». В итоге «в России государственную партию составляет весь русский народ». Проблему же многонациональности (многоплеменности) Российского государства Катков предлагает решить путем постепенной ассимиляции и русификации. Он убежден, что русский этнос, создав свое государство и тем самым продемонстрировав свою неизменную силу объединения разнородных геополитических пространств и неукротимое желание служить государственным интересам, имеет полное право на то, «чтобы в пределах России не было ни эста, ни лива, ни шведа, ни немца, и чтобы немец в империи, не разучиваясь своему языку и не изменяя своей веры, тем не менее звал себя прежде всего русским и дорожил этим званием» (Катков, 1863, с. 399). Таким образом, «русская идея» в интерпретации Каткова основывалась на признании, что «Россия может иметь одну государственную национальность». Но при этом понятие национальности имеет у него не этническое, а скорее политическое содержание, это — объединение различных культурных и этнических групп под эгидой самодержавно-авторитарного государства. Поэтому лозунг «Россия для русских!» приобретает у Каткова не этническое содержание, а значение принципа политической лояльности к общему для всех государству/династии, а не нации.
Именно в такой интерпретации российские правительственные круги во второй половине ХIХ в. пытались задействовать данную политическую модель официального национализма — элитарной идеологии, внедряемой «сверху» в целях сохранения империи (Э. Паин), в своих практических акциях с целью предотвращения социальных и политических конфликтов в российском обществе. Но вместе с тем, сделав ставку на охранительный характер русского официального национализма, «российская правящая элита продолжала сохранять по отношению к нему определенную дистанцию, будучи уверенной, что традиционный имперский патриотизм не исчерпал своих потенциальных возможностей и еще достаточно глубоко укоренен в общественном сознании» (см.: Полякова, 2001, с. 131). Как пишет А. Миллер, «империя Романовых не только использовала националистический дискурс, но и упорно сопротивлялась “национализации” в течение большей части XIX в. Русский национализм в различных его версиях мог выступать союзником самодержавия и его противником» (Миллер, 2006, с. 9–10).
Во многом именно поэтому в имперский период ассимиляционные тенденции проявлялись в России относительно слабо. Тем не менее чувство вины по отношению к «инородцам» было характерной чертой большинства представителей «прогрессивной» русской интеллигенции. Так, Вл. Соловьев критиковал политику российского самодержавия конца XIX в. по культурной гомогенизации и ассимиляции народов империи, которые, по его мнению, должны оставаться «обособленными членами вселенского организма», и обличал чувство «племенной и религиозной вражды» как противное «духу христианства», ведущее к «нравственному одичанию» и потому опасное для будущности России (Соловьев, 1989, с. 237, 281–282).
Представляется явным преувеличением имеющее место в западной исследовательской литературе превращение слова «русификация» в общее понятие, с помощью которого описывается политика государств по культурной ассимиляции этнических меньшинств, в том числе насильственная (см.: Андерсон, 2001, и др.). Заметим, что к такого рода практикам прибегали все становящиеся национальные государства и чаще всего осуществляли ассимиляцию более последовательно и с большим напором, чем в Российской империи. Например, в республиканской Франции только в 1951 г. разрешили факультативно преподавать в школах патуа, то есть местные нефранцузские наречия, до этого они находились под строжайшим запретом. Ничего подобного в императорской России не было. Так, в 1863 г., после польского восстания, когда прибалтийским народам заменили латиницу на кириллицу, запрещали не язык, а алфавит. Однако даже это вызвало широкое недовольство и данная мера была отменена. Сегодня общая оценка большинства исследователей сводится к тому, что «политика Российской империи в отношении различных этнических групп по степени репрессивности не отличалась в худшую сторону от большинства империй того времени» (см.: Миллер, 2008, с. 37). Тем не менее реакцией на русский официальный национализм и непоследовательные попытки проведения политики «русификации» стало возникновение этнических национализмов на окраинах Российской империи. Именно эти национализмы стали одной из причин, которые разрушили империю в 1917 г.
Сегодня понятней, чем ранее, какие факторы затрудняли «ассимиляторские усилия русского национализма»: слабость многих институтов, например армии, перешедшей от рекрутского набора к призыву лишь в 1870-х годах; неразвитость системы образования, прежде всего начального; упорное нежелание династии переходить от традиционных механизмов легитимации власти (божественная санкция) к модерным, националистическим, что требовало введения конституции и представительных учреждений.
В результате, как уже отмечалось, национальная идентификация на массовом уровне не была доминирующей на протяжении практически всей истории Российской империи. Русская народная идентичность (практически до конца существования Российской империи) строилась преимущественно не на этнической, а на традиционных: конфессиональной («мы» — православные, «хрестьяне», «они» — нехристи, бусурмане, или поганые, латыняне), сословной («мы» — крестьяне, «мы» — мещане) или территориально-локальной/региональной основаниях («мы» — «пскопские», «мы» — «тверские»). Лишь в экстремальных ситуациях крестьяне идентифицировали себя с государством, олицетворением которого для них являлся самодержавный царь.
Русское общество было расколото! Представление о социокультурном расколе России, о том, что две основные социальные силы страны — народ и правящий класс — живут как бы в разных временных измерениях и разных культурных пространствах, что у двух главных «складов» русской жизни различные исторические и идейные корни (И. В. Киреевский), было в некотором смысле «общим местом» для русской философии и публицистики уже в XIX в. Об этом писали и консерваторы (славянофилы), и либералы (С. Соловьев, Н. Бердяев, Д. Мережковский и др.), и даже крайние революционеры (П. Ткачев, В. И. Ленин).
Неорганичность петровских преобразований и послепетровского развития России издавна отмечали и западные исследователи (Ж. Ж. Руссо, О. Шпенглер, М. Малиа, Р. Суни, Дж. Хоскинг и др.). Однако только в конце ХХ в. стало предполагаться, что данная метафора фиксирует глубочайшую специфику исторического развития России (см.: Ахиезер, 1991). Динамика отношений между полюсами раскола определяла и определяет, по мнению А. С. Ахиезера, содержание исторического процесса в России. Именно на полюсах «происходят решающие события: компромисс между полюсами России всегда был динамичным, циклически смещался к полюсам своих возможностей — либо к распаду, конфликту, взаиморазрушению, либо к активизации сил, пытающихся вернуть общество к синкретизму. История России постоянно движется между попыткой подавления этого компромисса силами авторитарной бюрократии… или силами активизирующегося локализма, разрушающего государство… Опыт России свидетельствует, что “сфера между” весьма проблематична для устойчивого компромисса» (Ахиезер, 2000, с. 219–220).
В результате политические, экономические, культурные институты российского общества, которые могли бы стать ядром кристаллизации русской нации, были уничтожены, тогда как государство слабело в условиях разрушения традиционной формы легитимации власти и неспособности сохранить лояльность своих подданных в новых условиях социальной модернизации.
«Важнейший аспект раскола заключается в разрыве коммуникаций между народом и властью, в формировании двух смысловых пластов культуры, тяготеющих к превращению в две противостоящие друг другу культуры», — считает исследователь (Там же, с. 218). При этом народ и «образованный класс» разделяют не только отличия во внешнем виде, образе жизни, языке (для «верхов» таковыми становятся сначала немецкий, а со второй половины XVIII в. — французский языки), но даже различные способы трансляции информации: первый — преимущественно иррациональный, мифологический; второй — рациональный, критический, т. е. «верхи» и «низы» русского общества зачастую перестают понимать друг друга. Российский историк Ю. П. Бокарев отмечает, «что многие крестьянские выступления провоцировались распространяемыми в их среде слухами, попытками властей заставить крестьян действовать против сложившихся убеждений, выполнять не столько плохие или хорошие, сколько непонятные крестьянскому менталитету указы... Неурожаи или усиление помещичьего гнета были явлением обычным и не вызывали возмущений. Но стоило только появиться слуху о том, что по укрытому от крестьян распоряжению в случае смерти помещика крестьянам должны давать вольную, как сразу же начиналось их упорное сопротивление вступлению во владение законных наследников» (Бокарев, 1996, с. 170). В результате возникает проблема перевода феноменов одной культурной традиции на язык другой.
Российская интеллигенция XIX столетия — крохотная «русская общественность» (достаточно вспомнить, что даже в начале ХХ в. на дворянство и духовенство приходилось всего 2% населения, а читательская аудитория, т. е. люди, претендовавшие на овладение абстрактным мышлением, в конце XIX столетия составляли всего 3–4% населения) (см.: Миронов, 1999, с. 264–265) — пыталась сыграть роль посредника между народом и властью и создать «высокую культуру» и «воображаемое сообщество» как результат синтеза имперской и народной этнической культуры. Однако «относительная неукорененность в народной традиции, в значительной степени искусственный и насильственный характер формирования российского образованного класса, ориентированность преимущественно на европейское просвещение и стиль существования порождали чувство неподлинности, поверхностности «петровской цивилизации» и во многом обусловили появление таких чисто российских феноменов, как: «кающееся дворянство» и «хождение в народ», всеобщее народопоклонство и идеализация мужичка, пароксизмы изоляционизма, антизападничества и тоски по целостности допетровской Руси, периодически прорывающиеся в большую культуру, вера в крестьянскую революцию и крестьянскую общину как первокирпичик социализма и горькое разочарование в творческих потенциях народа, смердяковщина, или лакейское отношение к Западу и ненависть ко всему русскому... Это и многое, многое другое характеризовало реальность восприятия России и крестьянства как воплощения «русскости» этим классом, испытывающим комплекс вины за «отрыв от народа» (см.: Ачкасов, 1997, с. 81). В конце концов, она оказалась просто раздавленной между двумя жерновами. Кульминацией этого процесса стали революция 1917 г. и Гражданская война. Известный русский историк культуры П. М. Бицилли писал по этому поводу в эмиграции: «Трагедия русской революции коренится в том, что народ России еще не сумел к 1917 г. превратиться в нацию. А это означает, что не успело “состояться” и государство, которое есть политико-правовое оформление нации…чем более “зрела”, чем более “завершена”, “готова” Нация, тем крепче она связана со своим оформлением. Чем сознательнее жизнь Нации, т. е. чем больше людей, образующих ее, втянуто в процесс национального становления, тем живее их участие в “политике”… Россия была… “не готовым” национальным образованием, самым “не готовым”, наименее “законченным” в Европе» (Бицилли, 1929, с. 384). Исторически идентификационное единство обеспечивалось в «исторической России» не через построение нации-государства, а через всеобщее подданство царю и православие. Как отмечает Р. Суни, в ситуации «сохранения иерархии, различий и дистанции между элитой и огромным большинством населения было невозможно создать горизонтальные связи национального родства, которые идеально подходят для установления гражданских отношений в форме нации» (Суни, 2007, с. 59).
Что касается советского периода, то, по мнению Р. Брубейкера и многих других исследователей, СССР ни в теории, ни на практике и не был задуман как национальное государство, сохранив, как это ни парадоксально, преемственность с российской империей. При этом «тип Российской империи — СССР исследователи характеризуют формулой “империя минус империализм”. Это означает, что имперский центр выступал донором по отношению к окраинным землям, а жители последних зачастую имели более высокий уровень жизни, нежели население центра» (см.: Гаман-Голутвина, 2007, с. 13).
Советская модель национально-территориальной федерации была скорее проектом территориализации этничности, проектом «коренизации» (А. Миллер). «Никакое другое государство не зашло так далеко в поддержке, кодификации, институализации, в ряде случаев изобретении национальности на субгосударственном уровне, не сделав ничего, чтобы институализировать ее на уровне государства в целом», — отмечает Брубейкер (Brubaker, 1996, p. 29). Согласно большевистскому пониманию национальных проблем, национальная принадлежность была жестко увязана с проживанием на конкретной территории. Соответственно считалось, что у каждой территории есть своя «коренная», или «титульная», нация (понимаемая как этнос), для которой эта территория служит «национальным домом» (Ibid., p. 83). Институциональным воплощением такого представления о решении национального вопроса и стала уникальная модель «национально-территориальной» федерации.
Территории, а следовательно, и титульные нации, не были равны по статусу. Как известно, СССР строился как четырехуровневая иерархия национальных образований. Вершину иерархии занимали 15 союзных республик, на втором уровне располагались 20 автономных республик, на третьем — 8 автономных областей и краев, на четвертом — 10 автономных округов. Чем ниже уровень в иерархии — тем меньше статус национальной титульной группы (в начале 1930-х годов в СССР было 240 этнотерриториальных районов и 5,3 тыс. соответствующих советов, но по Конституции 1936 г. они были упразднены).
В 1930 г. И. Сталин сформулировал исходные критерии для образования союзной республики, никогда официально не пересматривавшиеся: ее территория должна была граничить с независимым государством, титульная нация — преобладать в населении, а само население — насчитывать не менее миллиона человек. Этими принципами тем не менее сам «отец народов» легко пренебрегал, когда того требовала политическая целесообразность (пример тому — создание в 1940 г. Карело-Финской ССР, упраздненной в 1956 г. для улучшения отношений с Финляндией). В результате отдельные, статистически наиболее крупные этнические общности получили свою псевдогосударственность (союзные и автономные республики). Для народов, ранее не имевших письменности, она была предложена. Сверху стимулировалась этническая «высокая культура»: у каждой республики появился «свой великий» писатель, поэт, композитор и т. д. В результате, как отмечает В. Тишков, «нет такого региона мира, где бы в течение ХХ в., как это было в Советском Союзе, не исчезла ни одна малая культура и фактически сохранилась вся культурная мозаика огромного государства, в то время как исчезали сотни малых культур в других регионах мира. И это касается не только стран Азии, Африки и Латинской Америки, но и развитого европейского мира, где средств для поддержки культурного многообразия на порядок больше» (Тишков, http://www.uic. bashedu.ru).
В то же время появившаяся в 1970-е годы формула «новая историческая и интернациональная общность — советский народ», официально закрепляющая полную гармонию в области этнических отношений, была наднациональной. Эта «метаэтническая общность» (Ю. В. Бромлей) уже предполагала наднациональную «советскую» идентичность. Национальный вопрос в СССР «в той форме, в которой он достался нам от прошлого», объявлялся в связи с этим окончательно решенным. Любые проявления межэтнической розни замалчивались и решительно пресекались.
Однако столь странные типы самоопределения, как «советское» самосознание, «советская» идентичность, вовсе не были мифом. Реальность этого феномена была закреплена в презрительном образе «совка», созданном усилиями диссидентов. Внимательные наблюдатели с Запада отмечали: «Советские граждане гордятся своим строем, могуществом, которого он достиг, и склонны отождествлять режим с Родиной» (см.: Арон, 1993, с. 17). В первую очередь это касается русских и граждан РСФСР. Следует вспомнить, что, в отличие от других союзных республик, РСФСР не была республикой русских, хотя они и составляли 82% ее населения. Это была смешанная этнофедерация, куда входили как территориальные (области, края), так и этнотерриториальные образования (автономные республики). РСФСР не имела многих символических атрибутов государственности: собственного гимна, компартии, Академии наук, национальной библиотеки и т. д. Наконец, РСФСР, несмотря на то, что была самой большой республикой СССР, не была представлена в ООН. В позднесоветский период все это рассматривалось национал-патриотами как признаки дискриминации России в Союзе ССР. Однако, по мнению ряда западных исследователей, «этот институциональный дизайн задумывался не для дискриминации России, а, скорее, наоборот. Он был рассчитан на то, чтобы побудить русских видеть во всем СССР собственное “национальное государство”. Советская политика состояла в умышленном смешении русской и советской идентичностей для закрепления в сознании русских граждан представления о том, что “их адрес — не РСФСР, их адрес — Советский союз”» (см.: Брудный, 2002, с. 90). Поэтому большинство русских и «считали себя гражданами Советского Союза, и, когда было необходимо подчеркнуть различие между собой и жителями Запада, они говорили: “мы — советские люди”, или “русские”, но не россияне или российские граждане. Советский Союз в целом рассматривался жителями и народами РСФСР в качестве своей “большой Родины”» (см.: Рукавишников, Халман, Эстер, 1998, с. 272).
Рассматривая сегодня, постфактум, причины распада СССР, американский профессор В. Шляпентох пришел к выводу, что это были отнюдь не межнациональные противоречия и конфликты (Шляпентох, 2000, с. 119). Несомненно, что в советскую национальную политику было заложено глубокое противоречие: преследуя стратегическую цель стирания этнических различий и добившись в этом определенных успехов, она в то же время ускоряла процессы становления национального самосознания, «навязывая этничность», и тем самым подготавливала переход к суверенному национально-государственному строительству.
Об этом «дефекте» национального строительства предупреждал еще «евразиец» Н. Н. Алексеев, который писал в статье «Советский федерализм»: «Создав в пределах Союза большое количество национальных республик... коммунисты... способствовали пробуждению местного национализма, который не может не угрожать превращением в самостоятельную силу... Это чрезвычайно грозное явление, быть может, одно из самых опасных для судеб не только Советского правительства, но и будущей России» (Алексеев, 1992, с. 117, 118).
Само Советское государство бюрократическими приемами (национально-территориальная федерация, паспортная система, навязывающая этническую национальность, привилегии для представителей титульных наций и неофициальные ограничения для евреев и «русскоязычных» в национальных республиках, организованные государством и не всегда оправданные массовые миграции населения и др.) создало не существовавшие ранее барьеры между разными национальностями и «привязало» индивидов к их этническим группам, «навязывало» этническую идентичность и готовило предпосылки для своего распада.
Этничность (национальность, в советской терминологии), означавшая принадлежность к статусной группе, стала мощным инструментом межгрупповой конкуренции, тем более что получала систематическую поддержку со стороны Советского государства. Как отмечает В. Заславский, «во всех союзных республиках возникли такие предпосылки для независимого существования, как: 1) собственные административные территории, населенные коренными народами; 2) собственные политические элиты и образованный средний класс; 3) использование местных языков в сфере культуры» (Zaslavsky, 1992, p. 102). Можно сказать, что первый этап этнополитической мобилизации — этап конструирования и мобилизации «народности» — народы нынешнего «постсоветского пространства» прошли еще до перестройки: территория закреплена, национальные языки созданы, история народов написана, традиции «подобраны», «образ врага» существовал (до времени в латентной форме).
Советская национальная политика имела двоякого рода последствия. С одной стороны, способствуя развитию этнонаций в союзных и автономных республиках, она создавала институциональные предпосылки для размывания легитимности и крушения советской системы. С другой стороны, ее направленность на размывание русской идентичности и подмену ее советской придавали первой имперские черты. Таким образом, после революционного разрушения Российской империи не было построено национальное государство, а была воссоздана империя под знаменем новой всеобъемлющей, универсальной доктрины, хотя и были сделаны шаги, необходимые для подготовки создания нации-согражданства. Советское государство насильственно разрушило прежние социальные барьеры путем уничтожения, с одной стороны, крестьянской общины, с другой — политической и культурной элиты старой России. Советская система образования породила предпосылки для преодоления раскола между элитами и массами, сделав всех носителями более или менее однородной советской культуры. Однако одновременно были созданы предпосылки и для национального самоопределения нерусских народов СССР. К моменту распада Советского Союза этничность осталась единственным эффективно функционирующим институтом и потому стала движущей силой «парада суверенитетов». Как отмечает Ч. Фостер, в условиях либерализации политической системы в СССР в перестроечный период произошла «политизация этнической солидарности».
В целом к началу 80-х годов ХХ в. общий кризис социалистической системы становится очевидным само бездействие руководства правящей партии, неспособность предпринять какие-либо меры по его преодолению были дополнительным свидетельством приближающегося коллапса системы. Кризис свидетельствовал об исчерпании возможностей саморазвития общества в данном его качестве.
Многие исследователи сегодня отмечают, что национальные движения оказали заметное влияние на развал и царской империи, и СССР. «Но это явилось все-таки только вторым шагом после того, как правящий центр развалился или был существенно ослаблен изнутри. События в центре, Февральская и Октябрьская революции, горбачевская перестройка и августовский путч 1991 г., а не возмущение наций стали толчком к дезинтеграции обеих многонациональных империй», — пишет, в частности, А. Каппелер (2005, с. 397).
По мнению известного американского исследователя П. Кеннеди, в истоках острейших советских проблем лежал тройной кризис, каждый из которых влиял на остальные и приближал конец режима. «Кризис политической легитимности советской системы переплелся с кризисом экономического производства и социального обеспечения, а оба они усугубились кризисом этнических и культурных взаимоотношений. Результатом стало неодолимое смешение проблем» (Кеннеди, 1997, с. 274–275). Причем в легитимности было отказано и СССР как политической независимой единице и существующей политической системе, и официальной коммунистической идеологии, и представителям правящей элиты во главе с М. Горбачевым. Правда, этот выбор был сделан не народами страны, а республиканскими политическими элитами. Как сегодня известно, благодаря свидетельствам многих участников политических событий рубежа 1980–1990-х годов, центробежные движения в республиках СССР, инициированные национальной интеллигенцией, имели негласную поддержку не только в республиканских, но и в высших эшелонах власти страны, что стало важным фактором успеха этих движений.
Литература
1. Алексеев Н. Н. Введение в изучение права. Париж, 1931.
2. Алексеев Н. Советский федерализм // Общественные науки и современность. 1992. № 1.
3. Алпатов В. М. 150 языков и политика: 1917–1997. Социолингвистические проблемы СССР и постсоветского пространства. М., 1997.
4. Альтерматт У. Этнонационализм в Европе. М., 2000.
5. Андерсон Б. «Воображаемые сообщества». Размышления об истоках и распространении национализма. М., 2001.
6. Арон Р. Демократия и тоталитаризм. М.,1993.
7. Ахиезер А. С. Россия: критика исторического опыта: В 3 т. М., 1991.
8. Ахиезер А. С. Специфика исторического опыта России: трудности обобщения // Pro et Contra. 2000. Т. 5. № 4.
9. Ачкасов В. А. «Взрывающаяся архаичность»: Традиционализм в политической жизни России. СПб., 1997.
10. Бицилли П. М. Нация и государство // Современные записки. Париж. 1929. № 38.
11. Бокарев Ю. П. Бунт и смирение. Крестьянский менталитет и его роль в крестьянском движении // Менталитет и аграрное развитие России (XIX–XX вв.). Материалы международной конференции. Москва, 14–15 июня 1994 г. М.,1996.
12. Брудный И. М. Политика идентичности и посткоммунистический выбор России // ПОЛИС. 2002. № 1.
13. Гаврилова М. В. Когнитивные и риторические основы президентской речи (на материале выступлений В. В. Путина и Б. Н. Ельцина). СПб., 2004.
14. Гаман-Голутвина О. В. После империи: Особенности формирования постсоветского политического класса // Независимая газета. 2007. № 3 (74). 27 марта.
15. Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1972.
16. Ильин И. А. Основы борьбы за национальную Россию. Париж, 1938.
17. Каппелер А. Россия многонациональная империя. Возникновение. История. Распад. М., 1997.
18. Каппелер А. Образование наций и национальные движения в Российской империи // Российская империя в современной зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология / Сост. П. Верт, П. С. Кабытов, А. И. Миллер. М., 2005.
19. Карамзин Н. М. О древней и новой России в ее политическом и гражданском состоянии // Пыпин А. Н. Исторические очерки общественного движения России при Александре I. СПб.,1908.
20. Катков М. Н. По поводу статьи «Роковой вопрос» // Русский вестник. 1863. Т. 45. Май.
21. Кёнигсбергер Г. Европа раннего Нового времени, 1500–1789. М., 2006.
22. Кеннеди П. Вступая в двадцать первый век. М., 1997.
23. Ключевский В. О. Сказания иностранцев о Московском государстве. М., 1991.
24. Кожокин Е. М. Государство и народ: От Фронды до Великой Французской революции. М., 1989.
25. Колесов В. В. Жизнь происходит от слова… СПб.,1999.
26. Латкин В. Н. Земские соборы Древней Руси, их история и организация сравнительно с западноевропейскими представительными учреждениями. СПб., 1885.
27. Леонтович В. История либерализма в России (1762–1914). М., 1995.
28. Лурье С. К вопросу об изучении имперских доминант // На перепутьях истории и культуры. Труды СПб. филиала института социологии РАН. СПб., 1995.
29. Миллер А. И. Империя Романовых и национализм: Эссе по методологии исторического исследования. М., 2006.
30. Миллер А. И. История империй и политика памяти // Наследие империй и будущее России / Под ред. А. И. Миллера. М., 2008.
31. Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи (XVIII–начало ХХ в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. СПб., 1999. Т. 1.
32. Мощелков Е. Н. Переходные процессы в России: Опыт ретроспективно-компаративного анализа социальной и политической динамики. М., 1996.
33. Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993.
34. Полякова Н. В. К вопросу о русском национализме // Формирование гражданского общества как национальная идея России ХХI века. СПб., 2001.
35. Рукавишников В., Халман Л., Эстер П. Политические культуры и социальные изменения. Международные сравнения. М., 1998.
36. Соловьев В. С. Чтения о богочеловечестве. Философская публицистика. М., 1989.
37. Сперанский М. М. Проекты и записки. М.; Л., 1961.
38. Суни Р. Империя как она есть: имперский период в истории России, «национальная» идентичность и теории империи // Национализм в мировой истории / Под ред. В. А. Тишкова, В. А. Шнирельмана. М., 2007.
39. Тихомиров. Л. А. Монархическая государственность. СПб., 1992.
40. Тишков В. А. Политика мультикультурализма: Теория и практика // http://www.uic.bashedu.ru
41. Устрялов Н. В. Понятие о государстве. Харбин, 1931.
42. Черников М. В. Фактор правды в российской политике // Политическая Россия: предмет и методы изучения. Материалы международной интернет-конференции, проходившей 20.03–14.05.2001 г. на портале www.auditorium.ru / Под общ. ред. М. В. Ильина. М., 2001.
43. Шляпентох В. Э. Советский Союз — нормальное тоталитарное общество: Опыт объективного анализа // СОЦИС. 2000. № 2.
44. Щербинин А. И. От полицеизма к тоталитаризму // ПОЛИС. 1994. № 1.
45. Berglund S., Ekman J., Aarebrot F. H. The Challenge of political change in Central and Eastern Europe // Handbook of political change in Eastern Europe / Ed. by S. Berglund, J. Ekman, F. H. Aarebrot. Chaltenam, 2004.
46. Brubaker R. Nationalism Reframed. Cambridge, 1996.
47. Kuss K.-J. Rechtsstaatliche Wurzeln in den osteuropaischen Staaten // Jahrbuch des offentlichen Rechts der Gegenwart. 1998. Bd. 34.
48. Simon G. Zukunft aus der Vergangenheit: Elemente der politischen Kultur in Russland // Osteuropa. Koln, 1995. Iq. 45. N 5.
49. Zaslavsky V. Nationalism and Democratic Transition in Post–Communist Societies // Daedalus. 1992. N 2.
50. Weber M. Wirtschaft und Geselschaft. Tűbingen, 1976.
Журнал ПОЛИТЭКС, ©, 2005-2009